Баннер
 
   
 
     
 
 

Наши лидеры

 

TOP комментаторов

  • Владимир Константинович
    87 ( +67 )
  • slivshin
    54 ( +64 )
  • shadow
    21 ( --3 )
  • Соломон Ягодкин
    19 ( +6 )
  • Тиа Мелик
    13 ( +26 )
  • sovin1
    12 ( +11 )
  • gen
    9 ( +10 )
  • Тамара Фёдоровна Москаленко
    6 ( +11 )
  • крот
    5 ( 0 )
  • piter
    5 ( +4 )

( Голосов: 3 )
Avatar
Обещайте, что вернётесь!
09.05.2020 14:06
Автор: Доровских Сергей Владимирович

 

1

Ун-гер-хан-хан. Ун-гер-хах-хан.
Душно. Как же невыносимо душно!
Он с трудом перевернулся, что-то скрипнуло под ним, вроде бы знакомо, но и непривычно. На миг открыв глаза, Трофим так и не понял, где находится. Веки сомкнулись, и его понесло. Он видит, как бежит по высокой траве, впереди – отец и двое старших братьев. Одеты в льняные рубахи, идут они чуть поодаль друг от друга. Как принято – рядком. Размахивают литовками спокойно, привычно так.  Медленно плывут будто над лужком, ног не видно в предрассветном тумане. За ними едва брезжит изумрудно излучина реки, на другом берегу сиротеет церковный сруб без купола. Трофим – ещё мальчишка совсем, бежит к ним, кричит, но его не слышат.
Ун-гер-хан-хан. Ун-гер-хах-хан.
Вроде бы косы ходят, а почему же так шумно, гулко и тяжело бьются, словно не по траве, а по камням?
Он спотыкается, долго скользит на коленках по росе, опускается в неё по горло, хватает губами, ловит влагу, но не чувствует ни свежести, ни прохлады. Отчего же так сухо, так гадко, и роса и не роса вовсе, а его же холодный пот.
Ун-гер-хан-хан. Ун-гер-хах-хан.
Он пытается сглотнуть – слюны нет. В горле словно застряли, перемешавшись с песком, осколки стекла. Трофим снова бежит, но теперь он в каком-то другом месте, далеко от дома, похоже, на подступах к Берлину. Он уже не мальчишка, на нём форма, в руках автомат. Он падает, склоняется к воде, но не видит отражения, а лишь бескрайнюю пропасть и не человеческие бездушно смотрящие из глубины глаза. Он жадно, захлёбываясь, пытается пить, но опять не ловит губами влагу, а хватает спёртый болотный дух, захлебывается, в отчаянии семеня руками. Поднимает ошалело лицо, с трудом разлепляя спёкшиеся веки, и видит, что у реки два течения – в одну сторону плывут убитые свои, а в другую – немецкие солдаты. И все с бледными лицами, пустыми. Он приглядывается: да, именно пустыми. Лица без ртов, бровей, глаз, белые. Совершенно белые, разве что только не светятся.
Ун-гер-ха-хан. Ун-гер-хах-хан.
Опять этот звук – теперь над головой, над рекой, в небе. Что же это? Артобстрел теперь? Но недолжно же ведь больше, не должно. Кончилась война. Или нет? Трофим слышал отчётливо гул и стуки, понимал, что спит. Не раз и не два с ним случалось такое на фронте – когда наблюдаешь затянувшийся кошмар, и хочешь себя вытолкнуть, открыть глаза, но не можешь.
Теперь он провалился опять куда-то, его шатает, перед глазами мелькают сосны. Да, он, похоже, опять ранен в руку, как тогда, под Витебском, жажду чувствует, а вот боль – теперь почему-то нет, хотя сжимает окровавленный локоть, и бежит, бежит. Да, всё те же сосны. Он поднимает глаза, их верхушки раскачивает ветер.
Ун-гер-хан-хан. Ун-гер-хах-хан.
Сосны будто переговариваются, а он бежит, натыкается и бьётся о них, но не чувствует боли. После каждого удара деревья растворяются перед глазами, взрываются жёлтыми искрами. Рядом никого нет, но враг-то здесь. Он бежит всё быстрее и видит цель: прибитый к стволу помятый рукомойник. Похож издали на гильзу от сорокопятки. Трофим снова падает на колени, отчаянно дёргает клапан-стерженёк рукомойника, понимая, что тот острый, как гвоздь. Вся ладонь в чёрных кровавых отметинах, а он всё продолжает остервенело. Будь проклят этот пустой рукомойник. Ну же, ну же! Пусто!
Ун-гер-ха-хан. Ун-гер-хан-хан.
Стучат колёса. Это они, они бьются так. Нет, это не новая страница липкого, затянутого кошмара. Он действительно разомкнул глаза, и попробовал приподняться на локтях. Старая рана отозвалась болью. На миг замерев, Трофим опять закрыл глаза. Показалось, что огромные красные ладони накрывают голову, давят на уши, смыкают глаза, и нос, и рот.
Всё, спать больше нельзя.
- Ты чего? – услышал он голос. Вроде бы знакомый. Трофим свесил ноги, посмотрел ошалело. Пахло махоркой и крепким потом, от духоты ломило в затылке. Он в теплушке, на верхних нарах, так… И едет домой. Из Германии. Война – позади. Всё встало на места. На миг Трофим задумался: как долго ему вот так будет сниться что-то подобное? Он и не вспомнил даже обрывка от первого сновидения, где отец с братьями косили, их так быстро размазали и очернили его остальные. Но и те первые обрывки видений были грустные. Если и могли размахивать его сродники литовками, то разве что теперь на небе, божьим коровкам бережно подкашивая райское разнотравье.
Трофим повидал многое на фронте, и оттого стал хмур, немногословен. Не узнать в нём того деревенского парня, каким был до войны. В теплушке солдаты постоянно наяривали на гармошках, особенно когда подъезжали к станциям, и там их, победителей, встречали с цветами. Трофим до войны был первым гармонистом, но ни на фронте, ни теперь ни разу не попросил дать в руки хромку. Его ведь раньше называли «слухачом», потому что мог враз подобрать любую мелодию, а теперь, теперь… Оборвалась в душе музыка. И он понимал, что теперь может разве что крепко прилипнуть рваной душой к стакану. Всё к этому вело. Вот и вчера он серо, грубо так залил душу, и сидел хмурый, не обращая внимания на веселие и частые подначивания в свой адрес.
- Да чего ты? – снова услышал Трофим голос рядом. 
- Мы бы это, водички хлебнуть.
- Это можно, сейчас, - сосед  шумно отвинтил крышку, из фляжки забулькало, в руку ему вложили кружку. Трофим глотал жадно, кадык ходил вверх-вниз, по горлу потекли холодные струи, освежили грудь. Наконец-то вода – настоящая, будто живая, а значит, он и правда больше не спит.
Он утёр щетинистое лицо, вернул кружку:
- Долго ещё до остановки какой, подышать бы, размять ноги.
- А чёрт его знает, едем и едем. Я вот уснуть не могу что-то, - ответил сосед.
Как же его зовут, вспоминал Трофим. Иван, кажется. Точно Иван – не ошибёшься.
- Уже белорусская земля-то?
- Наверное, - собеседник зевнул. – Ты здешний, что ли? Нет? Попробую покемарить. И, вытянувшись, протянул, смакуя каждую фразу:

На войне, в пути, в теплушке,
В темноте любой избушки,
В блиндаже или погребушке, -
Там, где случай приведёт, -
Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь кой-как к друг дружке
Отдохнуть… минуть шестьсот.

- Да, - протянул  Трофим. Говорил  то ли себе, то ли соседу. – Раньше за счастье, да что там, и поверить был бы не готов, что дадут спать шестьсот минут. Откуда их взять столько, половину и то… Да и какой там половину! А сейчас... Да что-то не лезет…
Оставалось думать, думать, слушая мотонотонный шум колёс.
Ун-гер-хан-хан.  Ун-гер-хах-хан.

2

В теплушке их ехало человек сорок. Спали на грубых, но давно ставших привычными нарах, расположенных в два яруса. Не раз и не два Трофим слышал от ребят о том, что, мол, вернёмся вот скоро по домам, уж там отоспимся на родных печах да постелях, уткнёмся носами в подушки, тёплые, с запахом таким неописуемым, родным. Другие мечтали о том, как на сеновале залягут, где своё дух травный да хруст.
Их всех объединяло то, чего не было у Трофима.
Они хотели домой.
Он – нет, и потому со стороны казался тусклым пятном на их фоне. Не мог разделить радости, добавить горячее слово в общий котёл восторга и предвкушения. И при этом смотрел на попутчиков с теплом, без злобы и зависти, и верил в них. Верил их словам, что они теперь дома горы свернут, работу наладят, всю землю распашут, и прочее, прочее. Конечно, конечно, а иначе нельзя настраиваться.
А что будет делать он? Что будет с ним? Настанет день, когда сойдёт он – ночью ли, туманным утром, под вечер иль в полдень – неважно, но сойдёт на знакомом полустанке, попрощается навсегда с шумными ребятами, чтобы никогда больше с ними не встретиться. И останется один на один с гнетущими мыслями, памятью, и таким же нелегким предчувствием свидания, от которого не отказаться, не увильнуть.
Свидания с домом.
Свидания с родным домом.
Свидания с родным пустым домом…
Кем он вернётся, кем пройдёт по знакомым улочкам? Чужаком, пустыми глазами осматривающим округу, где развеяна его молодость? Встречные, должно быть, и не признают его сразу, а представится чужим именем, так и вовсе тогда, наверное… Да и неважно, нестрашно.
Другое страшно, и эту картину он представлял не раз. Взгорок, словно подъём на погосте, обросший молодой крапивой, которая плотно обступила родные стены. Встречает его разросшимся войском, клонится на ветру разлапистой пахучей зеленью, норовит уколоть. В душу молчаливо уколоть, будто виноват он в том, что двери и окна забиты наглухо, а в трубе завывает ветер.
Нет, всё ж сойдёт он с полустанка под вечер, непременно сложится именно так. Чтобы дом родной встречал затем как раз в сумраке. И прорываться ему тогда через крапиву и сбивать доски в потёмках. И, когда дверь перед ним со скрипом отворится, потянет сыростью, пустотой. Нет, он не сможет войти. Не сумеет переступить порог, словно заговорённую линию, как в страшной сказке. Трофим попятится, упадёт в крапиву, будет реветь и рвать, рвать и реветь по-звериному…
Отец и братья погибли в начале войны. Мать постоянно слала письма, перед глазами стояли размытые буквы, красивый почерк – она была грамотной, хотя и окончила всего два класса церковно-приходской школы. Писала неровно, то ли от волнения, то ли оттого, что выплакала глаза. В письмах – одна  и та же мысль, что вымолит она его, Трофима, у Бога, раз не получилось других. Читая, он мысленно клялся, что вернётся, обнимет мать, прижмётся к груди. Будет с ней рядом до последних её смертных минут, этому посвятит жизнь в благодарность за то, что действительно вымолила.
Её не стало… Возможно, она умерла в тот день, когда его ранило в руку, под Витебском, где в памяти навсегда остались сосны.
«Богородица услышит, ведь Она тоже мать, она поймёт!» - Трофим не сохранил писем. Не жалел об этом, потому что они были с ним навсегда, каждым словом. Как бы хотелось их забыть, вычеркнуть, и чтобы она ждала его дома. У окна. Или выходила бы за околицу, в поле, ждала, ждала, глядя на пылящую дорогу, и однажды бы увидела издали его фигуру.
Да, Трофим не сможет войти в родной дом– его встретят иконы тёмно-жёлтыми окладами в углу, давно потухшая, переставшая согревать маленьким огоньком лампадка, половичок внизу, где мать часами стояла на коленях, молясь за него… И эти стены, стены. А ещё портреты отца и братьев. Как ему быть там, стоять там, не то что остаться и жить за хозяина.…
Порой хотелось, чтобы на какой-нибудь станции объявили, что война продолжается, и нужно поворачивать обратно на Германию, или ещё куда. Страшная была бы весть, но не для него.
Он лежал, и думал, думал…
Конечно, он нагнал на себя много  хмури, и представлял зря, что будет идти по родной просёлочной дороге, как чужак. Узнают его, будут рады, и уж что-что, а работа для него найдётся. Так, день за днём затянутся раны на душе, жену добрую найдёт, после войны невесты – товар в переизбытке. Наладится всё, забудется то, что мучает, должно быть, и сны эти, наконец, уступят место другим, тем что попроще и легче.
Да, работа ему сразу найдётся, и дух перевести толком не дадут. Сразу же председатель к нему на порог. Кто интересно, сейчас за председателя? Но всё равно, с уважением так, с поклоном к нему обратится, мол, приступай, Трофим, ждём и просим, совсем рук нет…
И опять всё та же мысль – как после долгого дня возвращаться домой, где всё равно даже сверчки запечные, и те поют тоскливо о прошлом, о родных... Почему-то вспомнился крюк на потолке, за него раньше люльку подвешивали, всех сыновей, и Трофима последним в ней в своё время качали. Ведь если не перестанет глодать тоска, то перекинет ведь он верёвку, и, сплюнув, вздёрнется. Рано или поздно. И будет висеть, болтаться, а за окном – темень непроглядная, да дождь шумит, бьёт по лопухам. Портреты, иконы на него смотрят, а он болтается себе один.
Состав, похоже, замедлял ход. Трофим снова поднялся и свесил ноги. В теплушке уже никто не спал. Курили, переговаривались, только слов не разобрать. Скорей бы покинуть эту опостылевшую духоту. Наконец со скрипом отодвинули двери.
Трофим, схватив  вещь-мешок, где было всё его скромное имущество, выпрыгнул к свежести  и прохладе утра.

3

На вокзале каждого города их эшелон встречали, иногда даже с оркестром. Здесь, в Барановичах, в ранний час собралось несколько десятков человек – в основном женщины и девушки. Они улыбались, протягивали цветы, но их глаза были уставшими. Его одёрнула за мизинец девочка лет восьми – она смотрела сверху вниз карими глазами:
- Возьмите, это вам! Спасибо за Победу! – тихо сказала она, протянув букетик одуванчиков. Трофик опустился перед ней на колено, сжал ладонями протянутую руку, поцеловал. Он понял, что девочка собрала эти жёлтенькие головки на тонких ножках здесь же – пустив корни и пробив всё на своем пути, одуванчики поднимались прямо на руинах. Тянули к солнцу яркие головки, прорываясь похожими на ёлочки ладонями-листьями. И Трофим, поцеловав девочку в щёку, принял от неё букетик. Подумал: если и есть на всём белом свете символ стойкости и стремления к жизни, так это одуванчик.
И девчонки на вечерке
Позабыли б всех ребят,
Только б слушали девчонки
Как ремни мои скрепят!

Это Ваня балагурил со встречающими. Хороший он всё-таки парень, молодец, да и «Василия Тёркина», видно, за годы войны впитал наизусть.
- У нас времени вагон! – поправляя ремень, обратился он к Трофиму, когда девчата ушли. Ему, как и другим, надарили цветов, он положил их к общей душистой куче. С задором посмотрел на одуванчики, которые Трофим всё также сжимал в большом кулаке. – Оказывается, до самого вечера здесь простоим, перецеплять будут. Что ж делать то тут?
Трофим убрал одуванчики за пазуху, сдвинул пилотку к бровям, и, ничего не говоря, пошёл.
- Ты куда это, а? – окликнул Ваня. – Может, и мне с тобой?..
Трофим не обернулся. Он быстро покинул вокзал, зашагал безлюдной серой улицей. До войны в Барановичах были новые дома, школы, магазины, театр, электростанция, столовые. Но где – теперь человек новый в городе никогда бы понял. Планировка едва угадывалась по линиям руин. Серые остовы зданий, пепел пожарищ, сиротские обугленные деревья, едва пустившие робкую зелень... Трофим поправил на плече вещь-мешок. Шёл уверенно, зная, куда. Нет, он не бывал в Барановичах до войны, не видел город целым. Он освобождал его, и теперь опять оказался здесь.
А значит, должен выполнить обещание.
Он свернул в переулок, засеменил мимо разросшихся кустарников с горки по узкой тропинке. Трофим помнил этот спуск, особенно ту минуту, когда был здесь больше года назад. Он с двумя товарищами – бойцом и офицером, останавливался на постой. Их приветила девушка лет семнадцати, жила с племянниками. Одному было лет восемь, а меньшему – всего два. Выглядела, да и была она для них скорее матерью.
Её звали Тонечка. Малорослая, но крепкая, он вспоминал не раз её широкие плечи, босые ноги. Война сделала её взрослой, глаза строгие, серьёзные, тёмно-карие. Когда они встали на постой, сначала она показалась неприветливой, даже грубой. Только вечером, когда сели ужинать, они с товарищами от души, мыча и отдуваясь, нахлебались наваристого бульона с белым мясом. Не знали и не задумывались, что Тонечка зарезала единственную курицу, и что младших увела в сарай, чтоб те не плакали и не просились за стол.
В тот день, когда они покидали дом, товарищи уже вышли, Тоня подошла к нему близко-близко, и посмотрела в глаза. Девушка до этого не заговаривала с Трофимом, и потому он удивился её словам:
- Обещайте, что вернётесь!
Он, потупив взор, кивнул тогда. Не знал, позволит ли война сдержать слово, но если выживет, то тогда… Трофим без слов понял Тоню, ощутил её всю, как она есть. Может быть, даже полюбил: самому себе в этом он не признавался, вернее, не называл проснувшееся чувство любовью. Тоня была младше его всего на четыре года. Она вошла в его сердце и запомнилась сильной и молчаливой. Наверное, до войны она была иной. Как и его, война изменила девушку, не сломала, но потушила внутри радость. Будто водой костёр залить... Надолго, а, может быть, и навсегда.
Трофим не мог знать, что в ту ночь, когда он уснул, девушка долго смотрела в свете луны на его осунувшиеся щёки, высокий лоб, слушала неровное дыхание. Сидела так, не шевелясь.
И вот снова знакомый скрип калитки, низкий кособокий домик, тёмные окна, старенький порожек. Он стоял, думая, постучать, или… Но дверь медленно открылась. Босоногий, похожий на щуплого воробышка мальчонок утёр нос рукавом и пропищал:
- Татька! Татьяка пнишооол! – он действительно напоминал птенчика: прыгая со ступеньки на ступеньку вниз, засеменил, но мимо Трофима:
- Тааанюююся, я с порога пописать хотел, а тут тяяяятька! Тяяяятькя пнишоооол!
Трофим побежал за ним, поймал на руки. Мальчик засмеялся, прижался к щеке, указывая пальчиком вперёд:
- Туда пайшли! Тосенька там, с бааатом!
За домом начинался небольшой огород. Парень неумело ворочал лопатой, захватывая небольшие комья, а Тоня, широко расставив ноги в междурядьях, бросала зеленоватые, обваленные в печной золе половинки картофеля. Услышав младшего, хотела разогнуться, но, держась за спину, невольно качнулась.
Распрямившись, посмотрела на Трофима, а он, держа мальчика, на неё. Побледнела. Показалось, будто у неё дрогнули губы. Старший повис на лопате, с открытым ртом глядя на гостя. Тоня вытерла руки о передник и, пошла к Трофиму. И, поравнявшись, глядя глаза в глаза, протянул ладоньа:
- Рада видеть вас, товарищ Волков…
Трофим раскашлялся. Не знал, что и говорить. Не пороть же ерунду о том, что, мол, пришёл, как обещал…. Проведать, так сказать, и всё такое.
Но говорить не пришлось:
- Что ж я стою, глупая, вы же с дороги, устали, голодны, проходите быстрее в дом!
И тут Трофим смекнул:
- Да какой! Петруха, ты что повис-то, а? Ведь тебя Петрухой звать? Ну-ка, давай лопату, здоровата она для тебя будет, а мне – самый раз. Уж я разомнусь, а ты не зевай, знай – кидай!
- Не стоит, что вы! – попыталась вставить Тоня, но Трофим уж давно опустил на землю младшего и откинул к груде семенного картофеля вещь-мешок.
Решение помочь с посадкой пришлось как никогда кстати. Есть время осмотреться, отдышаться, что ли. Он не мог ответить самому себе, для чего пришёл? Только ли выполнить обещание, отчитаться, так сказать. Или нет? Чем быстрее работал, тем чаще билось  сердце. Билось так, как когда-то давно, словно забыло и вспомнило, что так можно. Резко, живо, по-доброму.
- Плетень-то я, смотрю, совсем покосился, - сказал Трофим, когда они остались вдвоём. Тоня унесла младшего в дом. Тот всё твердил: «Тятя, тятя пнишоооол!»
- Плетень-то да, худой, - отозвался не сразу Петруха. Он старался не смотреть на гостя, басил голосом – хотел казаться взрослым. – Я всё хочу его поправить, руки не доходят.
Работа шла споро, Трофим чувствовал, как отзываются мышцы на простую крестьянскую работу:
- Такой плетень, Петро, не править надо, а валить к чёрту, жечь, и ставить по новому, - он отдышался, смахнув смешанный с пылью пот. – А лучше не плетень, а хороший красивый заборчик справить, чтобы на века. Как думаешь?
- Да отгораживаться не от кого уж давно стало, - буркнул тот.
- От отца вестей не было? – Трофим спросил, и подумал: стоило ли?
Ведро невольно выпало из руки парнишки, ручка звякнула:
- Была, что ж сказать… похоронка была. Втроём мы остались, выходит. Вот.
Разговор не шёл, в отличие от работы. Управлялись быстро. Трофим присел у бочки, и Петруха смотрел, как солдат скручивает цигарку:
- Отец тоже курил, - сказал тот.
- Ты, главное, не начинай. Я бы знал, что такая штука приставучая, ни почём бы не начал… Одно только хорошо – тягу пожрать отбивает. Часто помогало на фронте.
Когда закончили, пошли в дом. Трофим подхватил вещь-мешок, и шёл вторым поодаль, смотрел на сутулые плечи мальчика. До чего же исхудал пострелёнок, подумал он. Ему ж лет девять, или десять, а кажется на семь. И вдруг ощутил странную, непонятную пока близость, будто Петька этот – не чужой. И будто что тот чувствует, понимает тоже. Вот обернётся сейчас, и обратится:
- Тятя, а знаешь!..
«Что за ерунда в голову лезет? С устатку, что ли?» - думал Трофим, подходя к порогу. Петя вдруг отпрянул, спрятавшись за его спиной. Их встречали несколько женщин и старик. Последний был особенно колоритен – подтянутый, в фуражке с козырьком и оловянной кокардой, в выцветшей гимнастёрке времён империалистической войны.
- Здравствуйте! Вам что, товарищи? – спросил Трофим так, будто был хозяином.
Дед отдал честь:
- Да вот мы, как обратили внимание, так сказать, что солдат, мол, идёт, да так и собрались, - начал он. – Видим, что к Тоньке. А у неё ить, у бедолажки-то, шаром покати. Бедняжка она у нас совсем. Вот мы и собрали молочка, налистичников принесли. Уважь стариков, прими, солдатик!
Женщины протянули ему кувшин и тёплый свёрток:
- Прими, солдатик, от души!
Он поблагодарил, но тут женщины заголосили, он разбирал лишь обрывки слов. Не служил ли он с таким-то, и не слышал ли о таком-то. Трофим виновато откланивался, благодарил снова и снова, а сам пятился к двери. С трудом распрощался:
- Ух, целая делегация встретила! – сказал он Тоне. Та возилась у печи. Когда подошла, Трофиму на миг показалось, что у неё заплаканные глаза. А может, от огня, кто их женское племя разберёт?
Сидели за столом. Тоня, голову на ладони, молчала.
«О чём-то ведь молчит! - думал он, пережёвывая картофельный налистник с пучком лука. Мальчишки тоже были тут, но ничего не трогали.
- Налетай давай, хлопчнуны, что чубы повесили? – сказал он.
Тоня дала им что-то со стола, но строго велела бежать к печи.
- Меньшой меня за отца принял, верно? – спросил Трофим. Она кивнула, не глядя. Дверь скрипнула, с улицы по-хозяйски зашёл кот, недовольно посмотрел на гостя. Вальяжно направился под стол, Трофим почувствовал лёгкое касание большого пушистого хвоста.
- Разжирел на мышах! – засмеялся Трофим.
Тоня улыбнулась слегка, покраснела. Сказала не сразу:
- Спасибо, что сдержали обещание, я так рада, что вы живы, что вы – здесь, у нас, - она помолчала. – Вы ведь с поезда, домой едете, да?
Он кивнул с набитым ртом, стараясь прожевать быстрее. Неловко как-то – не ждал, что она будет сейчас спрашивать.
- А далеко вам до дома?
- Угу, - протянул он, а потом почему-то покачал головой, так что не понять.
- Рада, рада за вас. Ведь вас ждут родные? У вас всё хорошо?
- Да, конечно, ждут. Все ждут. Родные… невеста тоже ж поди заждалась.
Он и сам не понял, как и откуда вылетела эта фраза. А вот вылетела и звякнула, как железка. Когда произносил, думал, что шутка должна получиться. Лёгкая такая, для разговора.
Однако закончил жевать, сжал кулаки. Не смешно получилось. Лицо потемнело, по щёкам заходили желваки. Кто ж внутри и за какую такую нитку дёрнул? И понял – сидит там, на дне души, трус, который не может  открыто говорить людям правду о том, что остался один на белом свете. Лучше вот так вот – шуточками вилять. Спиртом заливать, или ещё как…
Трофим сглотнул, и вновь ощутил сухость, что донимала в хмельной полудрёме на подъезде к Барановичам. Он откусил от горбушки, и каждая крошка была, как песок, перемешанный с осколками:
- Тятя, тятя! – подбежал меньшой, попросился на колени. Стал щупать, звенеть медалями, радуясь их блеску.
Лицо Тони казалось каменным, неживым. Она не смотрела на него, ничего не говорила. Потом принялась убирать со стола. Петька, кажется, услышал его слова, и потому лёг у печки, отвернулся, хотел казаться спящим. Младший тоже сполз, засеменил ножками по домотканому узкому половичку, затих рядом с братом.
Тоня отошла к старому трюмо, долго поправляла платок. В тишине послышались отдалённые звуки вокзала. Они напомнили, что пора возвращаться.

4

Он взял вещь-мешок.
«Нелепо, неуклюже всё, нелепо, неуклюже всё»  - крутилась мысль у Трофима.
Тоня протянула руку:
- Спасибо большое, что навестили нас, товарищ Волков! Спасибо вам за Победу! – она подбирала слова. – И за то, что на огороде помогли управиться – тоже… Да о чём я! – девушка подняла глаза. – Я просто хотела сказать, что по-настоящему счастлива, узнав, что вы живы, товарищ Волков! И, когда только вы увидите родных, обнимите их! Особенно прошу, обнимите вашу маму за то, что она родила на свет такого замечательного человека, воина! Руки её обязательно расцелуйте! И обязательно скажите, пусть мама знает, что далеко-далеко от ваших родных мест есть такие вот Барановичи, и живёт там Тоня с мальчиками, которые вечно будут ей благодарны за сына! Вечный поклон ей! – голос её задрожал.
- Тоня, Тонечка, не надо, нет, не надо, что вы, - бормотал он. Какие чистые, светлые слова! Но прожигают насквозь так, что бери себя за шкирку, и бей, души-калечь отчаянно, как заслужил! Рви и мечи – виноват, трус, самый настоящий трус, лжец и…
Как же он себя ненавидел! Родные, мол, ждут его, мать, невеста… Это ей он наполёл, это ребятишкам, что в углу притихли. Им?!
- Спасибо, Тоня, мне пора, - он перекинул через плечо вещь-мешок. Опомнился, снял. – Какой же я всё-таки, совсем растерял память, у меня же гостинцы! Вот, берите, тут много! Шоколад – сладкий-пресладкий! Из Берлина везу. Трофейный.
Ребята подошли к сестре, встали за спиной, смотрели на стопку плиток молча, безучастно.
«Наверное, и не знают, что это такое, шоколад-то», - подумал Трофим, комкая в руках вещь-мешок.
- Ну вот, прощайте, ребятки, пора мне, - он спустился с порога и пошёл. Не оглянулся.
«Нелепо, неуклюже всё, нелепо, неуклюже всё», - чиркали друг о друга его истоптанные кирзачи.
Тоня взяла младшего на руки, смотрела на его спину. Петька тоже провожал молча:
- Что, тятьяка уходит, да? А посему? – спросил маленький, и заплакал.
«Нелепо, неуклюже всё, нелепо, неуклюже всё».
Всю дорогу до вокзала он смотрел под ноги. Почти никого и не встретил на пути – из шестидесяти тысяч людей, что жили в Барановичах  до войны, до победного дня дожили от силы четыре… Грустное местно, разруха. Только теперь понял до конца: тяжело, как же тут тяжело! Даже воздух тяжёл, ложится на плечи, и придавливает к пепельной земле. Или это просто к дождю так?..
Оставалось только дождаться, когда же он покинет эти чужие места. Наверняка товарищи разжились спиртом, или у кого осталось что. Поскорей бы залить душу, а то горит. Нехорошо. Сам себе не мил. Даст бог, скоро отпустит эта боль.
 «Нелепо, неуклюже всё, нелепо, неуклюже всё».
И зачем только растеребил душу себе, да и ребятам  тоже. И особенно Тонечке. Может быть, не всегда стоит выполнять обещания?.. Лучше уж никак, чем так.
«Какая же я всё-таки скотина», - подумал Трофим, сидя на груде камней, закуривая и глядя на вагоны. Людей много. Вновь веселие, которое он не мог и не хотел разделить. Голоса, шум. Теплушки, почти над каждой какой-нибудь плакат, белым по красному: «Мы – из Берлина!», «Мы волю народа исполнили свято, теперь уезжаем до дому, до хаты!» Вот и гармошки запиликали, гвалт всё громче:
- До дому, до хаты, - прошептал он, и раздавил окурок. Опустил глаза – из-за пазухи торчал помятый букетик одуванчиков. Трофим сжал его в кулаке
Поднял глаза – свинцовые тучи плыли на восток, в сторону его далёкого дома. Пустого дома.
- Трофим, ты никак наклюкался, идти не можешь, что ли? Чего это развалился, размяк-раскис, не боец прям, а нарцисс! – попутчик его Иван был навеселе. – Поднимайся, давай помогу тебе запрыгнуть, а там уж отоспишься, братец, оклемаешься. Ну чего ты сопли  развесил? С цветочками ещё так сидишь…
Он поднял глаза, но посмотрел мимо, вопрошающе. А, может, всё вообще приснилось? Ничего не было. Вообще – это затяжной сон, который просто никак не хочет кончаться. Но вот-вот откроет он глаза дома, и окажется, что мать блинчиков напекла. Отец с братьями с покоса пришли. Молоко на столе. И главное, не было этой проклятой войны.
Трофим не выдержал, заплакал.
- Ну-ну-ну, чего это ты, товарищ? – его окружили, трогали за плечи. - - Вставай-вставай! Он из какого? Кто знает?
- Да я его знаю! Всё хорошо, – голос Ивана слышался, будто в отдалении.
Из последних сил Трофим дал понять, что догонит.
- Я тебя понимаю, у самого ком в горле постоянно, показаться слабым только не хочу. И ты держись, держись! – прошептал его попутчик.
Иван ловко запрыгнул в теплушку, помахал призывно рукой. Трофим чуть улыбнулся сквозь слёзы, закивал:
- Ты не дури, ведь уже! – он едва услышал эти слова в шуме трогающегося эшелона.
Состав медленно уходил – в ту сторону, куда уплывали тучи.
Он снял пилотку, утёр лицо. Начался тихий весенний дождь, капли стучали по плечам, мочили волосы. Тёплый, хороший такой дождичек. Но его знобило, плечи тряслись. Одуванчики выпали из ослабевшей руки.
Вечерело. 
Вокруг – ни души, только он, Трофим, его мысли, и дождь.
 «Нелепо, неуклюже всё, как же всё…»
- Тять… Тятька! - Пётруша, сутулясь, стоял робко сзади, теребил довоенный отцовский плащ. – Тять, на, возьми! Пойдём домой! Сестра плачет. Она же тебя так любит, так ждала… Ведь ты же обещал вернуться! Ты чего это?
- Ничего, - Трофим встал и прижал мальчика, укрыл его плащом.
Отзвуки грома умолкали на востоке. Они шли. Разрушенный город умывался дождём.

 

Комментарии  

 
+1 # slivshin 10.05.2020 04:41
Five
 
 
+1 # Сергей Доровских 13.05.2020 21:42
Благодарю за оценку!
 

Чтобы оставить комментарий, необходимо зарегистрироваться или войти под своим аккаунтом.

Регистрация /Вход

Сейчас на сайте

Сейчас 2911 гостей и 5 пользователей онлайн

Личные достижения

  У Вас 0 баллов
0 баллов

Поиск по сайту

Активные авторы

Пользователь
Очки
2717
2663
1870
1253
1077
1070
993
878
460
415

Комментарии

 
 
Design by reise-buero-augsburg.de & go-windows.de